Неточные совпадения
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы
сладкое мученье
В нем рано волновали
кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Вы ослеплены, объяты
сладкими творческими снами… вперяете неподвижный взгляд в небо: там наливается то золотом, то
кровью, то изумрудной влагой Конопус, яркое светило корабля Арго, две огромные звезды Центавра.
То, знаете,
кровь кипит, тревожно что-то, и в
сладком чувстве есть как будто какое-то мученье, так что даже тяжело это, хотя нечего и говорить, какое это блаженство, что за такую минуту можно, кажется, жизнью пожертвовать, — да и жертвуют, Вера Павловна; значит, большое блаженство, а все не то, совсем не то.
Но что со мной: блаженство или смерть?
Какой восторг! Какая чувств истома!
О, Мать-Весна, благодарю за радость
За
сладкий дар любви! Какая нега
Томящая течет во мне! О, Лель,
В ушах твои чарующие песни,
В очах огонь… и в сердце… и в
кровиВо всей огонь. Люблю и таю, таю
От
сладких чувств любви! Прощайте, все
Подруженьки, прощай, жених! О милый,
Последний взгляд Снегурочки тебе.
Но нередкий в справедливом негодовании своем скажет нам: тот, кто рачит о устройстве твоих чертогов, тот, кто их нагревает, тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного твоего желудка и оцепенелого твоего вкуса; тот, кто воспеняет в сосуде твоем
сладкий сок африканского винограда; тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит и напояет коней твоих; тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными, — все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как и многие другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки
кровей на ратном поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим дни веселий, юности и утех во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико то возможно, общее бремя налогов; над не рачившим о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз сердца и
крови, вещая правду на суде во имя твое, да возлюблен будеши.
Ему представляется в горах уединенная хижина и у порога она, дожидающаяся его в то время, как он, усталый, покрытый пылью,
кровью, славой, возвращается к ней, и ему чудятся ее поцелуи, ее плечи, ее
сладкий голос, ее покорность.
— Дай докажу. Ведро поставил. Выпили. А
кровь всё льет. Всю избу прилил кровью-то. Дедука Бурлак и говорит: «Ведь малый-то издохнет. Давай еще штоф
сладкой, а то мы тебя засудим». Притащили еще. Дули, дули…
В разговорах о людях, которых они выслеживали, как зверей, почти никогда не звучала яростная ненависть, пенным ключом кипевшая в речах Саши. Выделялся Мельников, тяжёлый, волосатый человек с густым ревущим голосом, он ходил странно, нагибая шею, его тёмные глаза всегда чего-то напряжённо ждали, он мало говорил, но Евсею казалось, что этот человек неустанно думает о страшном. Был заметен Красавин холодной злобностью и Соловьев
сладким удовольствием, с которым он говорил о побоях, о
крови и женщинах.
Перед нею Федосей плавал в
крови своей, грыз землю и скреб ее ногтями; а над ним с топором в руке на самом пороге стоял некто еще ужаснее, чем умирающий: он стоял неподвижно, смотрел на Ольгу глазами коршуна и указывал пальцем на окровавленную землю: он торжествовал, как Геркулес, победивший змея: улыбка, ядовито-сладкая улыбка набегала на его красные губы: в ней дышала то гордость, то презрение, то сожаленье — да, сожаленье палача, который не из собственной воли, но по повелению высшей власти наносит смертный удар.
— Изволь! — проревел Пионов и, прижав голову Ивана Кузьмича к своей груди, произнес: — «Лобзай меня, твои лобзанья мне
слаще мирра и вина!» [«Лобзай меня, твои лобзанья…» — цитата из стих. А.С.Пушкина «В
крови горит огонь желанья».]
Не огни горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное сердце молодой вдовы… От взоров палючих, от
сладкого голоса, ото всей красоты молодецкой распалились у ней ум и сердце, ясные очи, белое тело и горячая
кровь… Досыта бы на милого наглядеться, досыта бы на желанного насмотреться!.. Обнять бы его белыми руками, прижать бы его к горячему сердцу, растопить бы алые уста жарким поцелуем!..
И все молчат… А хмелевая ночка темней да темней, а в дышащем истомой и негой воздухе тише да тише. Ни звуков, ни голосов — все стихло, заснуло… Стопами неслышными безмолвно, невидимо развеселый Ярило ступает по Матери-Сырой Земле, тихонько веет он яровыми колосьями и алыми цветами, распаляет-разжигает
кровь молодую, туманит головы,
сладкое забытье наводит…
А в те поры «хмелевые ночки» стояли — по людям ходил веселый Яр и
сладким разымчивым дыханьем палил в них
кровь молодую.
О, какое это было сладостное воспоминание! я почувствовал в сердце болезненно-сладкий укол, который, подыскивая сравнение, могу приравнивать к прикосновению гальванического тока; свежая, я лучше бы хотел сказать: глупая молодая
кровь ртутью пробежала по моим жилам, я почувствовал, что я люблю и, по всей вероятности, сам взаимно любим…
Глядя на нее, он чувствовал, что почти лишается свободы воли, и кроме того, по его телу разливалась какая-то
сладкая истома, лишающая сил, в виски стучала приливавшая к голове
кровь, по позвоночнику то и дело как бы пробегала электрическая искра и ударяла в нижнюю часть затылка.
В молодом организме Кости сразу забушевала молодая
кровь и пленительный образ Маши воплотил в себе ту искомую в эту пору юности женщину, которой отдаются первые мечты и грезы, сладостные по их неопределенности и чистые по их замыслам. Обоюдное признание без объятий и даже без первых поцелуев явилось настолько, однако, удовлетворяющим его чистые чувства, что
сладкая истома и какое-то, полное неизъяснимого наслаждения, спокойствие воцарилось в его душе.
И если переливалась живая
кровь в горячих венах рук, то переливалась она и в дереве и в железе; на конце крыльев были его нервы, тянулись до последней точки, и концом своих крыльев осязал он
сладкую свежесть стремящегося воздуха, трепетание солнечных лучей.
Тайный ли голос
крови, или заманчивый вкус
сладкой печеной луковицы, сразу расположил сироток к Пизонскому. Они сползли с завалины, уселись одна против другой на его коленях и сосали лук, теребя ручонками ясную солдатскую пуговицу, пришитую к воротнику его коленкорового халата.
Тайный ли голос
крови или заманчивый вкус
сладкой печеной луковицы сразу расположил сироток к Пизонскому. Они сползли с завалины, уселись одна против другой на его коленях и сосали лук, теребя ручонками ясную солдатскую пуговицу, пришитую к воротнику дядиного коленкорового халата.